Исторический колорит в спектакле присутствует. Однако сильный человек страдает в тисках формы. Даже черноморский матрос теряет весь свой задор, когда ему, насколько я могу судить по виду, приходится покориться формальному канону классического балета. И Рите, при всех потугах на «естественность», не удается уйти от ассоциаций с Жизелью. Совсем неудачно выглядит, на мой взгляд, группа агитпропа, которая больше впечатления производит волнующимся морем красных знамен, чем хореографией будущего. Драка матросов, грустный вальс в «Золотом веке», великолепный конферансье в образе Арлекина — если увидеть все эти сцены вместе, то буржуазный мир, как адекватно изображенный, выступает успешнее. Он нарисован с миролюбивым (благодаря временной дистанции, отодвинувшей все конфликты в историческую даль) злорадством и все же более верно.
Шостакович, росший еще в Петербурге и усвоивший принятые там формы общения, самый хрупкий и самый сильный музыкант Советского Союза, всегда с уважением относился к способности сомневаться в себе, однако догадывался, что в великое время, в которое и для которого он жил, культура, воспитанная благодаря этому сомнению, немногого поможет добиться. В нем глубоко сидел страх перед грубостью и жестокостью, но при этом он чуть ли не с завистью смотрел на человека, полного сил и не знающего неуверенности.
Все действительное разумно
Упадку репортажа, вероятно, могут противостоять только события, встающие на пути информационной машины и нарушающие ее по большей части холостой ход; публика, все менее охотно пробавляющаяся суррогатами медийного мира; наконец, репортеры, готовые чем-то рискнуть ради дела. Работа вхолостую и рутина совершенно необоснованно оправдывались ссылками на «объективность». Но уже Адорно1 знал: истинная объективность исходит от субъекта. От него зависит не все, но главное. «Все действительное разумно, все разумное действительно». Энгельсу еще легко было видеть в этих словах Гегеля не только «философское благословение деспотизма, полицейского государства, королевской юстиции, цензуры». На фоне динамики буржуазной эры он мог противопоставить упорствующей действительности не только революционный разум, но и революционную действительность самого буржуазного общества.
Официальные советские наследники Гегеля пользуются языком философа по мере надобности. Самое жестокое последствие и без того жестокой сентенции заключается в том, что те, кто отгораживается от разумной действительности, объявляются неразумными, а то и сумасшедшими. Наука господства стала утонченной, ничего не оставляя на волю случайного или необъяснимого.
И все же протест против этой наисовременнейшей формы заточения, которая, впрочем, ведет свою традицию от высочайшего объявления невменяемым Петра Чаадаева в начале XIX в., касается только поверхности, только вершины айсберга.