Мой ближайший сосед, который наезжал только в картофельную страду, поставил на меже вагончик — где-то раздобыл по случаю. Дверью ко мне на участок. Однажды в вагончике завелись люди — бригада строителей, которая этот вагончик арендовала, оплатив натурой, взявшись недорого поставить домик хозяину. Поскольку эти строители выпрыгивали из вагончика на мою землю и прямо перед моей дверью, они на все лето плотно вошли в мою жизнь. Причем вошли без надрыва, незаметно, но необратимо.
Все они съехались издалека, собрались по зову своего атамана Саши — из-под Винницы, из Мордовии и Таджикистана. Не тащить же с собой инструменты, и они быстро освоили мой арсенал. Уже через неделю стали обычными такие сцены. Поедаю я бесшумно свой обед обедневшего аристократа, вдруг дверь распахивается:
— Дядя Сережа, дайте маленький рубанок.
— Гена, я не знаю, куда он девался, давно его не вижу.
— Не беспокойтесь, я знаю, он наверху.
Лезет наверх и уходит с рубанком. Молодая память, позавидуешь. Помнит, куда положил.
Выйдешь на участок — навстречу Саша с огромным кочаном капусты и свеклой. Готовится варить борщ.
— Дядя Сережа, замечательная у вас капуста. Как вы хорошо огород устроили, я прямо любуюсь.
Разве не приятно иметь под боком таких людей? Никто ведь мой огород никогда не хвалил.
Саша этот был таджик, но давно кочевал по центральной России, всю жизнь был строителем. Теперь осел в Мордовии. Уходя с очередного места, оставлял очередной жене квартиру или дом. Он рассказывал мне о своих сложных семейных отношениях, но уловить нить я не мог — объем моей памяти был мал. Особо мучила его проблема — бить или не бить детей новой жены, если они делают что-то неподобающее. Ведь не бить — это значит как бы не признавать за своего.
Саша был настоящий предприниматель периода первоначального накопления. Правда, каждый год он терял накопленное — или оставлял накопленное покидаемой жене, или нарывался на какое-нибудь несчастье. То машину на дороге отнимут, то дом сожгут. Но это — особенности его личности, а как социальный тип он все делал правильно. Не по Гайдару. Источником его наживы была огромная энергия, знание своего дела и зверская эксплуатация нанятых им рабочих. Брал он с заказчиков очень дешево, делал хорошо и был вне конкуренции.
В бригаде его было три парня как на подбор: сильные, веселые и красивые. Ростислав и Коля-художник с Украины; Гена, только что демобилизованный из воздушно-десантных войск, из Мордовии. И еще был приехавший из пекла, из Таджикистана, Христа ради, зять Саши. Он называл свое таджикское имя, но никто запомнить его не мог и звали его тоже Коля.
Сам Саша вел все дела с заказчиками и поставщиками, руководил работой и варил еду. Видимо, мыслил он в форме диалога и нуждался в доверительном слушателе. Поэтому настойчиво посвящал меня в свои финансовые дела и планы. Строго предупреждая, что его рабочие ничего знать не должны — получают свою фиксированную оплату, остальное их не касается. Они меня и не спрашивали.
По моим понятиям, получали они долю ничтожную, акулы дикого капитализма XVIII века локти бы кусали, узнав о том, какую Саша вышибал прибавочную стоимость. Но, совершенно необъяснимым образом, это ни Гену, ни Ростика с художником нисколько не заботило. Они с рассвета до темноты работали, возвращаясь в вагончик, еле волоча ноги. Изредка веселились, от души и добродушно.
Когда я наблюдал за ними, в моем уме рушились все привычные представления о конфликте труда и капитала. Они все прекрасно понимали, все были люди развитые и довольно образованные (художник даже с высшим образованием) — и никакой классовой ненависти. Иногда казалось, что Сашу они воспринимают как увечного ребенка, которого родителям приходится терпеть.
Один только раз при мне возник «социальный» конфликт со скрытой угрозой, но ни в какие марксистские формулы он не вписывался. Редко-редко Саша позволял ребятам глоток водки или пива. Из приличия звали и меня, из приличия я шел. В эти-то моменты и натягивались струны (возможно, умный Саша специально меня затягивал, как охлаждающий стержень в реактор). В тот раз, разлив борщ, Саша не утерпел и похвастался.
— Вот как я вас кормлю. Посмотрите, дядя Сережа, какой борщ. И окорочка, и сало. Пройдите по другим бригадам, где вы такое увидите?
По мне, так безобидная похвальба, но чего-то я не понимал. Ростик положил ложку и каким-то необычным голосом сказал:
— Ты уже второй раз говоришь, что хорошо нас кормишь. Это — последний раз.
И Саша как будто испугался. Почему? Мой друг, испанский историк, сказал мне потом, что у батраков-поденщиков в Андалусии бывали раньше стычки с хозяином, даже кровавые — но не из-за оплаты или условий труда, а именно когда хозяин начинал хвастать тем, что кормит своих батраков лучше, чем другие хозяева. Значит, и в наших людях возрождаются классовые инстинкты — но батрака, а не пролетария? Проскочили мы целый этап в нашем откате к «светлому прошлому» — или вообще откат пошел не по тому пути?
Со своей бригадой Саша был нарочито суров. Требовал соблюдать технику безопасности, угрожал:
— Соцстраха у нас нет. Проткнешь ногу гвоздем или прорежешь руку пилой — бери билет и уезжай. Бюллетень тебе никто не оплатит.
Сам он поздней осенью поскользнулся на высокой крыше и упал с высоты десять метров. Сверху на него рухнул Ростик и сломал ему тазобедренный сустав. Следом прилетел лист железа, который был у Ростика в руках, и рассек Саше плечо. Так что он до весны пролежал в гипсе. Но это я узнал лишь на будущий год, когда он заехал повидаться.
В своем деле Саша был настоящим мастером и от всей души старался научить других всему, что знал сам. Успехами своих рабочих гордился больше, чем своей ловкостью предпринимателя. Он признавал, что они уже могли работать сами, но им противно было вести дела с клиентами и считать деньги. Тут нужна была иная хватка.
Стали они делать дом красивой и сложной архитектуры новому застройщику — снабженцу того завода, что содержал футбольную команду. Прибыли дорогие материалы, начали дело споро. Вдруг — остановка. Оказался клиент на мели, поставки прекратились. Саша помрачнел — борщ ребята едят как обычно, зарплата им тоже идет независимо от работы. Ребята, наоборот, повеселели. Утром на речку, потом растянутся у меня на солнечном месте. Смех, философские беседы, Коля-художник даже просил меня купить ему в Москве краски, хотел писать пейзаж. Тут уж антагонизм интересов труда и капитала выявился наглядно.
Две недели прошло, Саша мне говорит:
— Все, Григорьич. Иду объявлять, что включаю счетчик.
Смысл этого выражения я понимал туманно, но выразил сомнение:
— Разве уже пора?
— Да, две недели. Больше не могу, я уже почти разорился.
Помылся, приоделся и пошел. Я думал, ерунда какая-то, обычный скандал. Но нет, видно, клиент нарушил какие-то незыблемые законы. На переговоры собрались все уважаемые люди нашей деревни — упрашивать Сашу «выключить счетчик». Само собой, наш банкир Петр — рассудительный арбитр. Поговаривали, что собирался приехать сам Иоффе, директор завода, хозяин дома, в который ни разу не наведался. Но, возможно, тщеславный Саша насчет Иоффе преувеличил. В общем, счетчик выключили на неделю.
Отсрочка неожиданным образом ударила по мне, хотя я и не жалею. Саша уговорил меня сделать террасу. Я бы и не стал, собирался сам соорудить крыльцо из остатков материала, но он соблазнил, замыслил красивую, необычную конструкцию, да и просил дешево. Понимал, что нельзя людям бездельничать. Работали весело. Я не верил, что получится, что улягутся в одну плоскость такие сложные стропила — ведь все проектировал Саша на палочках. Вышло прекрасно, у всех поднялось настроение.
Только под конец, когда они крыли крышу, вышла у них стычка с Алексеичем, стариком-жестянщиком. Шел он мимо и, слышу, начал ругаться, все больше распаляясь. Саша молчал, потом стал огрызаться. Я выхожу, он уже весь красный, как рак. Оказывается, неправильно кроют. Успокоить Алексеича было невозможно. Вот уже третий год, а он, проходя мимо, каждый раз начинает ругаться и жаловаться.
— Я говорю таджику: «Ты неправильно режешь». Он промолчал, думаю, понял. Я и пошел дальше. А он коварно разрезал все железо.
— Да что уж теперь. Дело сделано.
— Нет не сделано. Я жду, когда сгниет твоя крыша — все равно меня позовешь перекрывать.
— Доживем ли мы с вами?
— Доживем, доживем. Она быстро сгниет.
На ту неделю, что строили террасу, я превратился в клиента, и мой статус резко изменился. Я упал куда-то вбок. Еще вчера эти люди были на моем участке гости, а меня звали уважительно «дядя Сережа» (Коля-таджик даже почтительно называл меня просто «дядя»). Теперь обращение было полупрезрительным — «Григорьич», на «ты». Когда кончилась их работа, вернуться к «дяде Сереже» было как-то уже неловко, и я вдруг стал «Сергей Георгиевич». Значит, прекрасно знали они мое отчество.
Иногда по вечерам они пели песни — русские и украинские. Коля-таджик не улавливал ни слов, ни мелодии, но его так переполняли чувства, что он начинал не то что подпевать, а подвывать, все более и более страстно. Странное это создавало ощущение. У меня в это время гостил знакомый философ из Германии. Он мечтал познакомиться с Россией, учил русский язык — я и привез его в деревню. Он подружился с этой бригадой, надел телогрейку, сидел с ними у костра, выслушивал их откровения, наблюдал за их отношениями и уехал, полностью перестав что-либо понимать. Он только твердил под конец:
— Это — свободные люди. У вас выросли свободные люди.
Я с ним был согласен, хотя и не уверен, что понимал его. Он был философ-экзистенциалист, разве разберешь, что они понимают под свободой.
Когда немец уезжал, Саша решил устроить ему прощальный ужин на речке. Видимо, и ребятам требовалась разрядка. Всего накупил для шашлыка по-таджикски, водки — обильно и не самой дешевой. Пришли земляки из Мордовии, еще одна бригада, с хорошим гитаристом. Коля-таджик танцевал. Красивая река, осенний лес, красивые люди, резкие силуэты на фоне темнеющего неба. Немца все это потрясло. Он все время пытался мне объяснить:
— Ты посмотри, как они стоят, какие позы.
Мы и вправду этого не замечаем, разве мы думаем об осанке. А ведь на Западе так люди не стоят, там другая красота. Там осанка выражает предупредительность — и отгороженность, независимость. А уж если человек встал в гордую позу, то в ней вызов, а то и скрытая агрессия. А тогда я взглянул на наших мужиков глазами немца и сам удивился: стоят гордо и в то же время не вызывающе, открыто, доверчиво.
Зажигая костер для шашлыка, Саша мимоходом бросил:
— Да будет огонь, как сказал Прометей.
Немец опять дернул меня за рукав:
— Поверь, Сергей, в Германии не найдется ни одного рабочего-строителя, который вдруг сказал бы такую фразу.
При этом он явно не имел в виду турок, говорил о немцах.
* * *
Сложнее всего было утрясти понятие свободы, наблюдая за Колей-таджиком.
Приехал он откуда-то из-под Курган-Тюбе, из самого пекла, с выбитым глазом и поврежденным лицом. Трясся от холода, и я дал ему шинель и мою старую телогрейку. После него она навсегда пропахла запахом горя и бедности. А ведь он в своем городке принадлежал к элите, был фельдшером скорой помощи. Теперь он превратился в какое-то двойное существо. Однажды он собрался в город — кажется, звонить домой. Надел костюм, в котором приехал, галстук. Вышел из вагончика другой человек, его было не узнать — интеллигентный, элегантный, уверенный в себе.
В Коле жила глубокая, животная тоска по советскому строю. Я встречал ее и в других таджиках из «горячих» мест. Стоило ему чуть-чуть выпить, он встревал в любой разговор и без всякой с ним связи вдруг сообщал:
— А у нас старики говорят, что через семь лет Советский Союз восстановится.
О проблеме свободы в связи с Колей я вспомнил потому, что в нем явно созрело неосознанное желание стать рабом. В простом, буквальном смысле слова — при том, что духовно он был человеком именно свободным и даже несгибаемым. Мы по инерции еще этого не понимаем, верим в исторический прогресс, хотя рабство в конце ХХ века становится общемировой реальностью. У нас наготове отговорка — то Бразилия, Филиппины, а мы же просвещенная страна, поголовно с высшим образованием. На деле-то оказывается, что никаких препятствий к тому, чтобы принять рабство, ни высшее образование, ни просвещение не создают. Но о философии грядущего рабства надо говорить отдельно. Я скажу конкретно о Коле-таджике.
Его сознание сузилось на одной мысли — прокормить пятерых детей, которых он оставил дома. На «скорой помощи» он получал зарплату 16 нынешних рублей — на пять буханок хлеба в месяц. Вот и пришлось ему найти шурина и попроситься к нему в бригаду. Но это было не фундаментальное решение вопроса. Видно было, что инстинктивно он готов к тому, чтобы продать себя именно в рабство. Если бы нашелся человек, который сказал ему: «Будешь моей собственностью, а я обязуюсь кормить тебя и твою семью», — он бы, думаю, согласился. Да, пожалуй, и русских таких уже немало. К радости нашей демократической интеллигенции. Она велела нам выдавливать раба по капле — а вливала лоханками.
Делать Коля ничего не умел, да и был очень щуплым. Никто в бригаде его не попрекал, кроме Саши (платил-то он). Но дело было не в попреках или прочих мелочах, это была проблема бытия. В Коле проснулась роль раба — он страстно желал услужить всем. Услужить бескорыстно, бесплатно, исходя из сути своего положения, а не по принципу «ты мне — я тебе». Это далеко выходило за рамки и благодарности, и дружеского расположения.
Такое поведение для нас вещь необычная и, я бы сказал, труднопереносимая. Идешь, тащишь на плече лестницу. Тут же откуда-то вылетает Коля, кланяется и начинает у тебя эту лестницу с плеча срывать — он отнесет. Распиливаешь на станке доску — подбегает с умоляющим глазом, позвольте помочь. Сразу доску перекосит, пилу заклинит, ремень у станка рвется. Сядешь наточить ножовку — он тут как тут. Прощай, ножовка, ее будет трудно исправить. Отказать ему было нельзя, видно было, что в нем что-то происходит, он не в себе.
Когда стало подмораживать, Коля совсем загрустил. С чем он уедет домой? Как-то разрешил вечером Саша выпить, завели в вагончике песни, а Коля пришел ко мне.
— Как жить, дядя? — слезы ручьем из пустой глазницы.
— О чем же вы думали, когда русских гнали и советскую власть свергали?
— Да разве это мы? Это же все из Москвы шло.
— Теперь терпеть надо, быстро не выправить. Видите — собака воет, а терпит.
Это брошенная кем-то собака, чуя холода, пыталась с воем пролезть через щель ко мне на террасу. Надеялась, что если окажется за дверью террасы, то и в дом рано или поздно я ее пущу.
— То собака. А мы все-таки люди, а не собаки.
— А это, Коля, еще не факт.
Сорвались у меня с языка эти злые слова. Но ведь мы сами уничтожили благополучие и справедливость нашей жизни. Конечно, жалко наших людей, по мере сил надо поделиться телогрейкой и капустой. Но обманывать не хочется, даже совсем уж невинную собаку. От всей души желаю, однако, чтобы отлились слезы из выбитого глаза этого таджика тем, кто обманывал его и ему подобных.
Но я отклонился. Вопрос-то о рабстве и свободе. В одной пьесе про Эзопа финал — это гимн свободе. Обвиненный в краже Эзоп, накануне получивший вольную, может спасти свою жизнь, объявив себя рабом. Но он не желает. Он кричит: «Где тут ваша пропасть для свободных людей! ». Посмотрев на Колю, я подумал, что Эзоп так расшумелся потому, что в нем еще бушевала душа раба. И эта гражданская свобода была для него высшей ценностью.
Коля-таджик всю жизнь прожил свободным человеком — это в нем и увидел мой немец, привыкший к гражданскому обществу Запада, к свободе Эзопа. И как свободный в душе человек, Коля ощущает на себе груз ответственности, какой не имеет раб. Он отвечает и за детей, которых родил, не ведая о грядущей демократии. Отвечает за своих стариков, за свой поселок, за Советский Союз, который должен возродиться через семь лет. И чтобы поддержать всю эту жизнь, он готов пойти в рабство. Рабство — терпимое неудобство, небольшое по сравнению с его ответственностью. Это — попытка именно свободного человека, доведенного до крайности и не видящего выхода. Наверное, плохая попытка, но нам, не прошедшим через Курган-Тюбе, еще трудно о ней судить. Мы еще плачем обоими глазами.